Власть считает культуру консервами
Интервью с Кириллом Кобриным
Кирилл Кобрин - российский писатель, историк, журналист, редактор. Кандидат исторических наук.
ДРОБЬ: Всевидящее око Википедии зрит, как печально известно, в корень и описывает Вас так: «российский писатель, историк, журналист. Точная характеристика? Публицист? Писатель? Журналист? Историк? И что для Вас является наиболее важным, когда мы говорим о профессиональной деятельности?

Кирилл Кобрин: Я решительно не соглашусь с тем, что я публицист и журналист. Я не люблю журналистику в том значении, которое оно имеет сегодня. Ни по складу ума, ни по характеру, ни по теме – я не журналист. К тому же, журналистика сегодня в глубочайшем кризисе. Что касается публицистики, то «русский публицист» - это своего рода профессия. Её корни берут начало в 19-ом веке. Для неё характерен разговор от первого лица множественного числа, от «мы», а не от «я». Я же практически никогда не говорю от «мы». Русский публицист никогда не работает на «чужих», он пишет всегда для «своих», то есть для тех, с кем он разделяет по умолчанию разделяемый круг представлений. С моей точки зрения, это довольно бессмысленное занятие.

ДРОБЬ: Но ведь это применимо не только к публицистике? Ярлыков в нашем мире достаточно. Аудитория изначально в курсе того, кто какому лагерю принадлежит в самых разных сферах деятельности.

Кирилл Кобрин: Ну, если мы говорим о субкультурах, то, конечно, да. Общественно-политическая повестка – это несколько другое, она предполагает все-таки интересы либо всего общества, либо значительной его части. Хотя Вы правы в том, что эта зараза распространяется. В Британии, к примеру, сегодня, условно говоря, читатель Guardian не будет читать Daily Mail и наоборот. Все это, на самом деле, имитация общественной дискуссии.

Ну, а если вернуться к вопросу, что для меня главное, то, прежде всего, это – русский язык. Я иногда думаю о себе, как о последнем русском человеке на земле. Смешно, да? Но я не шучу. Речь, конечно, не об этнических штуках и не о паспорте. Просто в моей голове живет странная, старая интонация, медлительность русской речи позапрошлого века. Я из Нижнего Новгорода, мы неторопливо, меееедленно говорим. Как говорили у Лескова, или как написаны «Подлипки» Константина Леонтьева. Как так вышло – не знаю, но я очень люблю эту странную особенность и она для меня очень важна. Еще одна главная для меня вещь – рефлексия. Больше всего я люблю читать, гулять и думать, что для меня занятия сходные. А третья вещь – история. Я историк по образованию. Я ко всему подхожу исторически, это для меня принципиально важно.

ДРОБЬ: А почему журналистика в кризисе. В России или везде?

Кирилл Кобрин: Причины разные. Есть – технологическая… Есть другие. Первый удар, кстати, был нанесен по международной журналистике. Холодная война приучила обычного человека следить за международными отношениями, все боялись атомной бомбы. Но сейчас даже – корыстно придуманная -- «война с террором» уже не подстегивает интерес. Медиа закрывают корпункты в других странах. Международная журналистика умирает. Оптимизация СМИ, о которой так любят говорить в России, приводит к чудовищному падению качества медийной продукции, просто к какой-то бессмысленной болтовне по любому поводу. А ведь раньше в уважающем себя издании, скажем, был специалист по Японии, специалист по классической музыке, по европейской истории и так далее. Сейчас же одни и те же люди сегодня пишут о Японии, а завтра о балете, послезавтра о Навальном.

Ну и, конечно, в России отсутствует общественная повестка. Именно она делает возможной настоящую журналистику. Но здесь ее просто нет. Наконец, обсессия медиаменеджеров по поводу кликов и лайков тоже не добавляет радости.

Для людей, которые думают и говорят на других языках, старая русская литература -- живая, а для русских, для говорящих по-русски, уже нет.
ДРОБЬ: Вы как-то сказали, что «огромная роль русской литературы (как в XIX, так и в XX веке) в формировании и функционировании русского общественного сознания известна.» Сейчас огромная роль всё так же сохраняется? И речь идёт всё-таки о «той» литературе, литературе 19-го начала 20-го?

Кирилл Кобрин: Знаете, я несколько лет работал в жюри премии НОС, специально созданной для того, чтобы: а) быть непохожей на другие премии и б) для того, чтобы ориентироваться не на канонизированную, консервированную традицию, а на новую русскую литературу. Я при этом должен отметить, что не очень слежу за современной русской литературой, поэтому опыт был для меня экстремальный и весьма болезненный. Тогда, почти восемь лет назад мы в жюри очень долго рассуждали о том, в чём же связь между «новой отечественной словесностью» и «новой отечественной социальностью», этими двумя вариантами расшифровки аббревиатуры НОС. У нас не было предварительного отсева, мы сами читали все приходящие тексты. Значительная часть этой прозы представляла собой написанные от первого лица истории о том, как автор потерял невинность в пионерском лагере, слушал в 1982 году Deep Purple, служил в армии. Понимаете? Это литература, которая вообще никак не интересуется окружающей её реальной жизнью, современностью. Абсолютно солипсическое литературное сознание, которому не интересно ничего из того, что происходит вокруг. Не было даже попытки написать честный роман о том, как, извините, устроена жизнь, что так любят делать американские прозаики, дать как бы «полотно», картину жизни. Это меня потрясло. Когда мы с коллегами пытались всё это обсуждать, мы поняли, что речь должна идти не о книгах, которые «отражают» социальность, а о том, что нужно выработать какой-то новый язык обсуждения литературы с точки зрения – и интересный для -- общества. Что же касается современного статуса классической русской литературы, то это в сознании большинства – команда больших белых мужчин, которые давно умерли. И есть еще две женщины, Ахматова и Цветаева, которых постоянно путают. Это понятно. Официозная канонизация, проведенная с помощью системы образования, культурных институций и медиа еще в советское время, убила эту литературу, лишила её актуальности. Она была превращена давно и безопасно мертвую вещь, красивую, да, в своего рода театр кабуки. Или в матрешки с иконами на Арбате. Для людей, которые думают и говорят на других языках, старая русская литература -- живая, а для русских, для говорящих по-русски, уже нет. Когда Вам нагружают 10 килограммами Чехова, 15-ю -- Пушкина и 20-ю -- Толстого, абсолютно понятно, что единственное желание, которое возникает: пойти и поиграть в компьютерную игру.

Национальная литература являлась важной точкой для формирования национальной идентичности в эпоху позднего романтизма. А сейчас это набор икон – и он важен только для обслуживающего канон персонала и (время от времени) для власти, конечно. Пушкин, Гоголь, да... Достоевский. Потому что фамилия длинная и красивая. Люди просто помнят из школы какие-то имена. Немалая часть современной литературы пытается не только имитировать ту великую литературу, она просто питается её трупом. Но еще важнее то, что она пытается имитировать её, уже пропущенную через советский фильтр. Апофеоз госкульта русской классики – празднование столетия убийства Пушкина в 1937 году. И писатели, которые сегодня клянутся в верности великой русской литературе, на самом деле клянутся в верности сталинской интерпретации этой литературы. На самом деле, им хочется, чтобы было как тогда, но, чтобы комиссар за плечом не стоял, не убивали, но кормили, печатали и посылали за госсчет на курорт и заграницу.

ДРОБЬ: Нет ли у Вас ощущения, что в современной русской литературе есть сейчас масса обласканной литературы, обращенной в прошлое, порой в весьма далёкое прошлое? С чем это связано?

Кирилл Кобрин: Есть две причины. Первая заключается просто в том, что есть такой жанр – исторический роман. Это международный жанр с постоянным устойчивым спросом. Вторая причина заключается в состоянии современного российского общества, у которого нет вообще никакого образа будущего. Вот партия «Единая Россия» недавно озаботилась созданием образа будущего. Видимо, всё совсем уж плохо… Более того, нет даже ощущения подлинности настоящего. Есть параноидальная обсессия собственным прошлым. Я сейчас читаю «Ретроманию» Саймона Рейнольдса, про аналогичные процессы в поп-культуре. Но только там всё по-другому. Там ретрообсессия поп-культуры только ближайшим прошлым. А в России наоборот. Зона напряженного интереса удаляется все дальше, вглубь веков. В перестройку сначала была обсессия по поводу «застоя», потом по поводу Сталина, потом пришел черед Ленина. Потом Александр Третий и Николай Первый. Сейчас уже Иван Грозный. Это соответствует судорожным поискам нынешней элитой какой-то точки опоры. Многие хронологически более близкие к нам вещи дискредитированы. А вот «смутное время» и Иван Грозный это то, где им можно развернуться. С другими эпохами, что поближе, не так безопасно. Там же можно играть, это идеологически очень удобная вещь. Мне вот интересно, что будет дальше. Куда они пойдут дальше? Дмитрий Донской? Рюрик?

ДРОБЬ: Как историк, считаете ли Вы, что в России сегодня история подвержена цензуре? Есть в вопросах истории сегодня некий набор табу. С другой же стороны, история возведена в ранг идеологических опор. Как становится жизнеспособен такой парадокс?

Кирилл Кобрин: Это вовсе и не парадокс. Начну с уточнения. Формально, история не наука, конечно. Есть естественные науки, а есть гуманитарное знание, humanities. Но это академическая, строгая область знания. Несмотря на все ужасы, которые историография претерпела в 20-ом веке в России, она выжила и дала несколько очень хороших академических школ. Лично я ими очень горжусь. Ну, а то, что происходит сегодня в России с историей, меня очень расстраивает и огорчает. Итак, возвращаясь к вопросу. Никаких табуированных тем нет. Вы можете говорить о чём угодно, на любую тему. И цензуру никто вводить не будет. Вместо этого, политика власти заключается в том, чтобы заливать любой вопрос огромным количеством чуши. Как у Честертона, когда генерал прячет труп убитого им любовника жены среди трупов своих солдат, отправленных им в бессмысленную атаку, да? Любое мнение делается абсолютно бессмысленным, будучи заваленным кучей других мнений – что сопровождается сознательной дискредитацией академического знания. И это совпало с очевидным общественным запросом на историю…

ДРОБЬ: Который появился не искусственным образом?

Кирилл Кобрин: Конечно, нет. Он появился в результате политических и социальных потрясений. Так или иначе, власть занимается сегодня тем, что топит любое мнение и любую дискуссию разнообразной чушью, не имеющей ничего общего с фактами.

ДРОБЬ: «Постсоветский мавзолей прошлого». Что скрывается под названием Вашей новой книги? Я обратил внимание, что все три слова напрямую содержат в себе корреляцию с ушедшим временем: «ПОСТсоветский», «мавзолей», ну и «прошлое», само собой. И потом, Вы говорите, что «постсоветский период» заканчивается, а в другом месте утверждаете, что он уже закончился? Так всё-таки, закончился или нет?

Кирилл Кобрин: Понятно, ведь мы не можем сказать, что вот с такой-то даты, к примеру, феодализм закончился. Это условность. Говоря о конце постсоветского периода, я говорю о процессах в общественном сознании. Оно не телевизор, - его нельзя просто взять и выключить. Что касается названия книги, то игра слов, конечно, сознательная. Из разных текстов я попытался выстроить определенный сюжет. Книжка выстроена тематически, а не хронологически. И есть одна сквозная тема – постсоветская одержимость прошлым. Не «историей», а «прошлым». История – это созданный из прошлого нарратив, «истории», слепленные из аморфного «прошлого». У российского общества нет, как я уже говорил, образа будущего, и нет ощущения реальности настоящего, поэтому ему остаётся только прошлое. В этом нарративе всё слипается в одно, потому что точка, из которой всё идет - это точка крайней неуверенности в себе. И всегда получается, что в этом прошлом все перемешано, архаическое и модерное, как в «Метели» Сорокина. Мавзолей же – это символ посмертного величия, ради которого страну обрекли на нищету. Мавзолей имеется в виду не наш мавзолей, а тот, самый первый, Галикарнасский… Ради строительства мавзолея прошлого люди сами обобрали себя и поставили под сомнение строительство будущего.

ДРОБЬ: Как же страна построила сама себе такой мавзолей за 25 лет?

Кирилл Кобрин. 25 лет - это не так уж и мало. 25 лет - это период между 1960 и 1985, к примеру. Как построила страна мавзолей? Здесь сыграли роль несколько вещей, характерных для советского периода. Во-первых, социальная негативная селекция в советские, особенно в сталинские времена. Предполагалось, что выживают худшие. А во-вторых, атомизация общества. Любые горизонтальные социальные связи уничтожались Сталиным целенаправленно. Это объясняет необъяснимое, на первый взгляд, истребление эсперантистов или, скажем, краеведов. Относительно недавний разрыв горизонтальных социальных связей – это шоковая терапия. Уцелели лишь те структуры, которые были изначально институализированы, легально и нелегально -- криминальный мир и спецслужбы. Атомы, разбросанные во вселенском холоде, лишенные связей, стремятся естественным образом к прошлому, к фантомному прошлому. Тут-то Иван Грозный и всплывает, к примеру. С другой стороны, я думаю, что вот это странное ощущение неподлинности и даже несчастливости настоящего есть результат того, что, на самом деле, постсоветский проект завершен, и завершен успешно. Знаете, задачей постсоветского проекта было: а) давайте сделаем так, чтобы как в 1913 году было, б) давайте, чтобы жить, как на Западе. Так всё же получилось, верно? Госсистема и внешние признаки, как при царе (так понимался условный «1913-й»), а основа социальной жизни – безудержный консюмеризм (так понимался условный «Запад»). Проект достиг своих целей. Понятно, что это муляж, конечно же. Но внешне всё вышло, ура, вот попы и городовые, а вот шоппингмоллы. Только вот не радует.

ДРОБЬ: Культ личности, с Вашей точки зрения, не является ли просто чем-то всегда присущим русской традиции?

Кирилл Кобрин: Это, безусловно, миф. Нет в российском обществе никакого «заолженного в его природе» тяготения к созданию культа личности. Может быть, есть некое привычное доверие к централизованной власти. Но сейчас и этого нет. Сейчас в России царит культ селебрити, нынешний президент – просто такой местный Элвис. Этот феномен почему-то преецирубт в прошлое и говорят о «вечной традиции».

ДРОБЬ: Культура для Российской власти сегодня – болевая точка, говорите Вы («Интеллигенция и революция — и Мединский»). А когда-то в России было иначе?

Кирилл Кобрин: Александру I было, например, абсолютно плевать на «культурную политику», собственно тогда ее и не было. И Александру II тоже. Культура окончательно и надолго попала в фокус внимания власти после революции. В плане построение социализма у Ленина третьим пунктом -- культурная революция. Ленин понимал, что культура - это не Большой театр и не какой-то писатель. Он понимал, что это образы, идеи, звуки, но главное слова. И все надо поставить на службу. Отсюда и кампания по ликвидации неграмотности. Она была нужна не для того, чтобы крестьянин сидел и читал Толстого, а для того, чтобы он газету «Правду» читал. И здесь культура становится не болевой точкой, а фронтом! С нынешним режимом пришла новая идея – мы ведь прочитали пару книг о national identity, не так ли? давайте теперь придумывать вектор создания новой политической нации. Но вышла сплошная фрустрация со всех сторон. Помимо прочего, новым культурным проектом занимаются люди, которые просто хотят получать деньги, циники, которые не имеют с руководимой ими областью ничего общего. Но самое важное заключается в том, что нынешняя власть представляет себе культуру, как нечто отдельное от «реальной жизни». Она не понимает, что культура - это не Большой театр, не запакованное в золоченый переплет ПСС Достоевского. Они думают, что вот есть реальная жизнь, то есть «не культура», а есть «культура», куда можно иногда наведаться, «прикоснуться к великому» и вернуться домой. Вот «великим» они и хотят покомандовать. Проще говоря, власть считает культуру консервами. Культура - это консервы. Консервы - это культура. Откроем, понюхаем и пожуем, если понравится.

ДРОБЬ: Вы пессимист или оптимист? Готовясь к интервью, я думал, что Вы скорее пессимист, но сейчас поменял своё мнение.

Кирилл Кобрин: Раньше я думал, что я скорее пессимист. Сложно сказать. Пессимистом, конечно, быть удобнее. Такой себе способ всегда быть правым. Я на что-то надеюсь, да. Сейчас я могу сказать, что надеюсь на человеческую солидарность. Я верю в здравый смысл. Впрочем, здесь я как раз чаще всего и ошибаюсь. И потом, я знаю, что есть какие-то вещи, которые не подведут. Открывая роман Пруста, я знаю, что Пруст меня не подведёт.

ДРОБЬ: Вы как-то сказали: «Я не верю ни в какой окружающий мир, его нет. Есть только мои мысли.» Это позиция адепта субъективистской философии? И как Вы применяете эту формулу на практике? Ведь окружающий мир стучится к Вам, как и всем другим, в дверь с исправной регулярностью, а иногда и камнем летит в окно, да хоть в виде тех же новостей.

Кирилл Кобрин: Либо что-то в цитате неправильно записано, либо я что-то не так сказал. Конечно же, я имел в виду другое. Я в принципе не до конца убежден, что что-то вообще существует, включая меня самого. Я лишь надеюсь, что существует сознание. А вообще, как сказал однажды Пятигорский, «такой объект мышления, как собственная жизнь, очень редко приходит мне в голову». Это очень точно описывает моё мышление. Мне не очень интересно думать о себе, и поэтому я не уверен, что я существую. Мне кажется, реально могут существовать лишь интересные вещи, остальное – покрывало Майи. Мне интересно думать о других – интересных -- вещах. Возвращаясь к вопросу о «печальной скуке и отвращении», мир печальной скуки - это когда меня оставляют в покое, что позволяет мне заниматься любимым делом, то есть – думать. А мир, в котором ты умираешь от отвращения - это мир быстрых психических реакций. Какой-нибудь буддийский монах может справиться с отвращением. Но я не буддийский монах. Я убеждён, что сознание не должно жить только реакциями, оно должно иметь свое собственное содержание.

Made on
Tilda